16:31 09.04.2011 | Все новости раздела "Другая Россия / НБП"

"Война" и мир. Почему современные художники такие злые

«Война» — арт-группа, работающая в жанре концептуального протестного уличного искусства. Основана философом Олегом Воротниковым в 2007 году. Идеолог группы, художник и фольклорист Алексей Плуцер-Сарно в прошлом году эмигрировал в Эстонию. В группу входит более шестидесяти активистов. Лидеры — Олег Воротников (Вор), Леонид Николаев (Леня Ебнутый), Наталья Сокол (Коза). Самые известные акции: «Е…сь за наследника Медвежонка!» — оргия в одном из залов Государственного биологического музея им. К. А. Тимирязева, приуроченная к президентским выборам; «Леня Ебнутый крышует федералов» — на Кремлевской набережной Леонид Николаев с синим ведром на голове запрыгнул на служебную машину ФСО со спецсигналами и убежал от выскочившего из нее офицера; «Х… в плену у ФСБ» — активисты нарисовали огромный фаллос на Литейном мосту, и когда мост был разведен, рисунок оказался прямо напротив здания ФСБ; «Дворцовый переворот» — активисты перевернули несколько милицейских машин. 15 ноября 2010 года Олег Воротников и Леонид Николаев были арестованы по обвинению в хулиганстве и провели три месяца в СИЗО.

Если не считать ребенка, то их восемь. Пропуская активистов арт-группы «Война» в дверь мини-отеля, я не могу поверить, что все они – ко мне, в мой маленький номер. В коридоре – длинный стол с чаем, кофе, какао и вафлями для постояльцев. Выхожу в коридор за чаем, а когда возвращаюсь, вижу, что гости сушат трусы на моей батарее. Олег Воротников остается в подштанниках с огромной прогрызенной дыркой на ноге. Он поворачивается задом, там я вижу еще одну дырку, и думаю, что это – провокация. Или акционизм. Или политическая подоплека. Мне объясняют, что трусы намочили, купаясь в проруби, а подштанники – из СИЗО, других пока нет.

- Есть что-нибудь почитать? – спрашивает Воротников. – Мне надо в туалет.

Пока Воротников в туалете, арт-группа «Война» садится на пол, забаррикадировав собой все пространство. Коза с Каспером устраиваются на моей узкой кровати. Я сижу на одиноком стуле. Леня Ебнутый прислонился к стене. Он сидит так тихо, что пока я не признаю в нем человека, который скакал с ведром на голове по машинам с мигалками. Из туалета появляется Воротников – искупанный. С тоской думаю о своих полотенцах. Он стоит на маленьком пятачке и пританцовывает задом, а я тупо созерцаю дырку.

Пританцовывая, Воротников отзывается о «Русском Репортере» - нелестно. Общий смысл сказанного, если коротко, – тю-тю-тю, наш президент такой хороший, статьи наипохабнейшие, Виталик Лейбин – имя нарицательное, ПОЗОР! Слабо возражаю – не хамите в адрес нашего журнала…

- Вы нам с девяносто девятого хамили, а мы вам уже и похамить не можем?! – затыкает меня Воротников, а я напрягаюсь – когда-как-почему мы им хамили?

- Как мы вам хамили? – спрашиваю, наконец.

- Наш президент – ах-ах-ах, - сообщает Воротников, передразнивая кого-то. Может быть Лейбина. Или меня…

- И это вы воспринимали, как хамство в свой адрес?

- Конечно!

- Хотите пельмени? – спрашивает Коза. У нее на руках спит ребенок. – У нас пельмени есть…

Услышав краем уха, что эти пельмени были взяты в супермаркете без спроса, вежливо отвечаю: «Спасибо, я не ем мясо». И предлагаю им сыр и орехи, в надежде, что они не пойдут за вафлями в коридор.

- Ну, так давайте про нормы поведения поговорим, - начинаю я. При этом с усилившейся тоской наблюдаю за Воротниковым, который, усаживаясь на кровать, подминает под себя мою подушку. – Про воровство, например…

- Воровство в супермаркетах при сегодняшней системе распределения ни в коем случае не является не только преступлением, но и даже чем-то зазорным, - отвечает Воротников. – Воровство – один из способов гражданского сопротивления.

- Ну и с какой стати? Вот я заработала денег, пошла и купила себе мороженого цыпленка… - затягиваю я, хотя цыплят не ем, но с ходу решаю намекнуть на акцию группы – активист засовывает в супругу мороженого цыпленка, и она, можно сказать, в себе, выносит этого цыпленка из супермаркета.

- Вы молодая и здоровая, - отвечают мне, это звучит почти хором.

- Так идите и воруйте! – дает мне наставление Воротников. – А деньги отдайте тем, кто их не может заработать – бездомны, калекам, детям с ДЦП. А вы… с вашими отелями!

- Насколько я помню, цыпленка вы съели сами, вы же не отнесли его детям с ДЦП… - очень ехидно говорю я.

- Мы работаем! – хором сообщает группа. – Круглосуточно, без выходных и не берем денег за свою работу.

- Мы воруем только по необходимости, - тихо говорит Коза, - а деньги мы передаем… - она не договаривает кому, но я так понимаю, что несчастным.

Вообще, Козе, кажется, трудно поверить в то, что журналист, о котором она слышала лестные отзывы, человек, может оказаться такой ехидной.

- Вы можете заработать и купить, как это делаю я, - говорю им. – Вы вроде тоже молодые и здоровые. Если все будут воровать…

- Аргумент, который разбивается элементарно, - перебивает меня наловчившийся разбивать аргументы Воротников. – Нам часто говорят: «Вы воруете, потому что другие за вас платят». Так мы же всех призываем воровать…

- А я не хочу воровать! Я – не вор! – картинно подскакиваю на стуле. – Брать чужое – плохо…

- Алле?! – обращается ко мне Воротников. – Это – не чужое, это – наше. Еда – не привилегия.

- Но не вы высиживали эту курицу, не вы ее растили, - настаиваю я.

- Можно конечно попросить, - отвечают мне. – Сначала просишь, если не дают, тогда берешь.

- Вы у меня попросите, я вам тоже ничего не дам…

- Это – ваш минус, вы организовали свою жизнь так, что вам плохо оттого, что даете людям еду. Это, что, человек?

- Но мир всегда так был устроен – кто-то производит, кто-то покупает, кто-то меняет…

- Менять – для меня нормально, - говорит Коза, и подытоживает, - я – за отмену денег.

- А что вы можете предложить в обмен на цыпленка? – тут же цепляюсь к ней.

- То, что умею…

- А что вы умеете?

- Видите, какие произведения искусства на века создаем? – говорит Воротников, а я силюсь понять – это он серьезно или провокация?

- Это – не произведения искусства, - говорю я, морально готовясь к нападению. – Современное искусство – вообще не искусство, - вбиваю последний гвоздь и ерзаю на стуле.

- В отличие от современной российской журналистики, находящейся в жопе, современное искусство вообще-то процветает, - злобно реагирует Воротников.

- Для меня искусство – это то, что может создать один из миллиона, - говорю я, и эта моя фраза встречает презрительное фырчание со стороны активистов.

- Это как раз и не является искусством… - мягко говорит Коза.

- А нарисованный х… – искусство?

- Вы выступаете за некую элитарность в искусстве, - говорит Воротников, и по тону его я чувствую, что все же задела его. - А это противоречит самим основам современного искусства, которое транслирует такую мысль: ты тоже это можешь.

- Мы непременно проводим акции так, чтобы их можно было повторить, - снова подает голос Коза.

- Нам говорят: «Блин, да я ж такое по пьяни в молодости делал. Почему они художники? Тогда каждый – художник».

- Вот уж нет, - перебиваю. – Быть художником – дар.

- Бред. У вас какие-то охранительные взгляды на культуру. Вы говорите "один из миллиона", "культуру надо охранять", "музеи запирать", - начинает сочинять Воротников – последних двух фраз я не говорила. - Куль-ту-ра де-ла-ет-ся все-ми на-ми, все-ми на-ми, - втолковывает мне он, видимо, думая, что растянутые слова имеют больше шансов войти в мои закупоренные уши.

- Культура, но не искусство... – пафосно говорю я.

- Искусство – передовой край культуры.

- Я подхожу к звездам Ван Гога и перерождаюсь, - напускаю на себя еще больший пафос. - И смотрю, простите, на ваш х… и ничего не чувствую.

- Вы принадлежите к ушедшей эпохе. Мы из жалости не выбрасываем вас на свалку, - отрезает Воротников, и я благодарю его за доброту.

Вообще, пока наш разговор больше похож на плохую постановку. Неискренни они, неискренна я. Беседе требуется крутой поворот, но я пока не знаю, где и как поворачивать.

- А, может, у вас просто нет таланта, сделать красивее и лучше? – со злой иронией говорю я.

- Если у меня нет таланта, то почему министр культуры Авдеев звонит Миндлену, и просит: «Ой как-нибудь уговори их, чтоб сняли свою кандидатуру с «Инновации». Если бы у нас не было таланта, они бы все за нами сейчас не бегали и не засыпали нас звонками и мольбами.

- Так они вас просто боятся.

- Что уже не плохо. Журналистам надо понять: культура - это то, что делается всеми. Искусство – как квинтэссенция культуры, как поэзия – квинтэссенция языка. Искусство в целом формулирует то, что потом культура будет выстраивать в каждом конкретном закоулке. Как философия дает понятийный аппарат или, скорее, возможность для создания понятийного аппарата в каждой отдельной науке, так и искусство занимается созданием самых общих, самых базовых вещей.

- Я не против существования всего того, о чем мы сейчас говорим, - замечаю я, - я лишь не хочу называть это искусством.

- Потому что смотрите со свалки со своей, - говорит Воротников, и активисты поддерживают его презрительными смешками в мой адрес. – И на вашей свалке – отели, курица…

- Курица как раз у вас. А на моей свалке – ну, Ван Гог, например. Мне это нравится.

- Нельзя из искусства делать коробочку, - говорит Коза, - оно же развивается.

- Да и когда вы видели Ван Гога? – презрительно спрашивает Воротников.

- Да вот иногда спускаюсь со своей свалки, и еду… в Амстердам…

- Один раз, два раза в жизни? А я живу в культуре двадцать четыре часа в сутки семь дней в неделю.

- А я уношу с собой впечатление и сохраняю его надолго.

- Это – неправильно, - говорит Коза.

- В любом случае, глядя на х… на мосту, я ничего не чувствую.

- Потому что вы вырываете его из контекста, - говорит активистка, которая фыркала громче всех. Только сейчас я замечаю у нее в руке букет цветов, смотрю на него и пытаюсь вообразить тот контекст, о котором она говорит. – Это, как поэзия, если ее вырвать из контекста, она перестанет быть поэзией. Поэзия вам нравится как интеллигенту.

- Интеллигенция – это не про нее, - гордо сообщает Воротников, имея в виду меня, и я понимаю, что заехала в разговоре совсем не туда, и сейчас начнется коллективное чморение меня. Мою тревогу усиливает активист, вернувшийся из коридора с вазочкой полной вафлями. Я представляю лицо администратора отеля, и нервно дергаюсь на стуле.

- А кто – интеллигенция? – спрашиваю.

- Интеллигенция – это люди, которые сейчас борются с ментами. Каждый день проводят акции – сжигают машины, банкоматы. Вот она – интеллигенция, - сообщает Воротников, и я с облегчением вздыхаю. Нет, интеллигенция – это точно не про меня.

- И вы думаете, это единственный способ бороться с тем, что не нравится?

- Нет, способ – это зарабатывать себе бабки статьями. Если бы вы эти бабки отдавали...

- Простите, а жить я на что буду? – интересуюсь просто из вежливости.

- Идите воруйте! – восклицает Воротников. - То, что вы тратите на себя деньги, зная, что они кому-то нужнее чем вам… это этический нонсенс!

- А кому ж они нужнее, чем мне?

- Вы – старуха? У вас ног нет? – спрашивает он, а я даже рукой отмахиваюсь от таких предположений. - Есть люди, которым они нужнее. А если вы их продолжаете зарабатывать и тратить на то, чтобы покушать и на отели, вы уже не интеллигент. Интеллигенция в России зародилась тогда, когда аристократ начал сравнивать себя с народом и говорить: «Ой! Там же тоже люди! И эти люди лучше меня». А вы продолжаете покупать свой дорогой шампунь, - расходится Воротников, а я лихорадочно пытаюсь припомнить, что еще он видел в моем туалете, кроме дорогого шампуня, - замороженные тушки! Писать статьи! Отдавать их Виталику Лейбину, а он вам – пятьсот баксов за это! Это вообще не про жизнь!

- Да оставьте нашего Виталика в покое! – зачем-то ору я, а потом потише говорю, чтобы их позлить. – Как не про жизнь? А вы представьте, какое это удовольствие – берешь в руки денежки, едешь в Амстердам, там, знаете, возле музея Ван Гога есть такая улочка, заполненная бутиками, и покупаешь себе маечку за… - хочу сказать «за пятьсот долларов», мною полученных от Виталика Лейбина, а потом спрашиваю себя: «да чего мелочиться?», - за тысячу евро и носить ее…

Я делаю паузу. И они тоже держат паузу.

- Мы сейчас не про удовольствие, мы про моральное право, - говорит Воротников. – У вас есть моральное право? – спрашивает он меня таким тоном, каким, наверное, Раскольников спросил бы старуху процентщицу, не стукни он ее так быстро топором по голове.

- Да, раз я эти деньги заработала, то право у меня есть.

- А потом вы удивляетесь, когда эту ситуацию называют фашизоидной. Вы либерал, а либералы сейчас – фашисты. Зачем? – спрашивает он, и я сразу понимаю, что он – про маечку.

- Красиво… - вздыхаю я.

- Вы извращены деньгами, - говорит он, и мне хочется захохотать. - Вы - извращенка. Зная, что гибнут люди, что дети...

- Да, все зная, все ведая... – вздыхаю. Но вдруг я понимаю, что Воротников так реагируя на мои слова, по крайней мере, пытается быть честным, а я – нет – все, что я говорю, только для того, чтобы их завести.

- Воровать в супермаркете – это единственный способ донести до работающих там, что им там не место. С них надо вычитать, чтобы они задумались: «А на х… я здесь жизнь свою трачу?», чтобы они бросали супермаркет и шли бандитами на баррикады.

- А еще где надо воровать?

- Там где сами не дают, - снова оживляется Воротников. - А многие сами дают, и с этими людьми у нас нет никаких зацепок.

- Или есть люди, которые спрашивают: «Чем вам помочь?». Сделал доброе дело и тебе помогут, - как-то грустно и по-детски говорит Коза, тыкаясь подбородком в светлую голову своего ребенка.

- Они видят, что за нами будущее, за нами культура.

Я снова напоминаю им о мороженом цыпленке.

- Это акция четко предвосхитила наше попадание с Леней в тюрьму, - говорит Воротников. – Мы выложили это видео на Вимео, не нарушив никаких правил. Там было написано, что нельзя размещать обнаженное возбуждающее. За день было сто тысяч просмотров, а потом видео удалили. Мы написали директору – «уважаемый Даглас Вердуга (на этом месте активисты хохочут), даже если конкретно вас возбудил этот цыпленок, вы просто не понимаете российского контекста, в котором многим зекам на тюрьме приходиться затягивать запрещенные вещи в себе. Вы подумайте об этом…». И тут нас самих через пару месяцев…

- Только эта акция не поощряет воровство, а, наоборот, - говорю я. – Любой расхочет воровать, когда увидит, с каким трудом это дается…

- Почему? Наоборот. Мы поговорили с марксистами, они тоже не любят воровать по своей слабости, по ущербности мысли своей...

- Послушайте, перестаньте, - говорю я. - Вы бываете искренним? Вам в СИЗО вряд ли было хорошо.

- Это нам тут было хуже, - говорит Коза, - а они там были счастливы...

Если наш разговор с чем и можно сравнить, так это с большой рыбой, которая сорвалась с моего крючка и теперь плывет, куда хочет. А я никак не могу ее поймать. Рыба – сама по себе.

- Вы говорите, что воруете ради всеобщего блага. А вы спросите людей, и они вам скажут – нет, мы не хотим воровать…

- Культура не спрашивает, культура – навязывает свои передовые формы, - отвечает Воротников.

- Только при этом она перестает быть культурой.

- «Дмитрий Анатольевич, а можно я статейку напишу про то, какой вы хороший?», - Воротников передразнивает меня. Или Лейбина. – А мы – зверино серьезные люди. Жизнь одна, а вы ее проеб…те – на Амстердам, маечки… Это – фашизоидность.

- Каждый человек – отдельно взятый мир. И вы не можете с ходу разобраться, какой он, к примеру, у меня… Хотя сами пытаетесь мне помочь, что-то для меня украсть…

- Не для вас!

- Тогда у меня.

- А у вас пока нечего, - говорит Воротников. – Духовного мира я у вас пока не разглядел.

- А вы же материальное, как правило, крадете?

- Мы просто приходим и берем наше. Мы пришли за своим, мне нужно с утра молоко…

- А кто вам сказал, что молоко – ваше?

- Так его ж корова дает, - снова мягко возражает Коза.

- Чужая корова! А вы знаете, как тяжело ухаживать за козой… - я говорю про коз, потому что на даче у меня живут четыре козы. – Вы знаете, что их нужно выгуливать, для них нужно косить летом траву, их нужно доить каждый день… Это – тяжелый труд, и молоко, которое они дают – мое!

- А, может, козы за то, чтобы его раздавать, - говорит Коза, и я понимаю, что, скорее всего, она никогда не имела дела с козами. Козы не подпустят к себе чужаков.

- В тюрьме нам тоже предлагали несуществующие ситуации, - говорит Воротников. – У вас же нет коз.

Они верят в то, что у меня есть маечка за тысячу евро, и не могут поверить в то, что у меня есть козы…

- Вы только свою позицию рассматриваете, как единственно правильную, - говорю я.

- Не как единственно правильную, а как единственно работающую. Мы же вас терпим, а нас не терпят, нас за нашу позицию кидают в темницу.

- Да вас не за вашу позицию кидают в темницу! Если бы вы имели свою позицию, это одно дело. Но вы какую-то свою позицию обставляете тем, что нельзя, тем, чего не делают. И еще вы всё, - а я имею в виду критику, - агрессивно воспринимаете.

- Потому что культура действует императивно. Она не спрашивает – ой, а можно я здесь черный квадрат нарисую.

- Вы можете рисовать квадрат где угодно, но только не на моей стене.

- У вас нет стены! Алле! Вы сюда, как пришли, так и уйдете. У вас нет ничего, опомнитесь. Все, что у вас есть, это все, что вам дали. И вы на своих коз имеете такое же право, как и я!

- А вы что сделали?

- Я – великий художник.

- А мне не нравится ваше творчество. Дальше?

- Ну и живите со своим страхом, и Лейбину пишите. «А почему тебе это не нравится?» – снова передразнивает кого-то Воротников. – «А потому что мне тысячу баксов платят за то, чтобы мне это не нравилось»… - на этом месте я вынуждена наклониться к Козе, чтобы успокоить ее: «Все нормально. Иногда интервью бывает таким». – «Все в порядке» - отвечает Коза.

Все это время Леня Ебнутый ведет себя очень тихо, просто сидит, прислонившись к стене, и внимательно слушает.

- Отвратительный «Русский Репортер», - подытоживает Воротников.

- Вы имеете право на собственное мнение, - говорю я.

- Это – не собственное мнение, а мнение прогрессивного человечества.

- «Русскому Репортеру» льстит, что прогрессивное человечество думает о нем. Какой смысл вы вложили в слово «стена»?

- Вы за частную собственность, а ее нет. Алле, откуда? Это еще одно мнение фашизоидов. А стена – не ваша.

- А чья?

- Заберем назад.

- Вы так говорите потому, что не в состоянии заработать на собственную стену.

- Я, сидя в тюрьме, заработал столько, сколько вы за год не заработаете.

- Каким образом?

- Нельзя нас обвинить в том, что мы не зарабатываем деньги. Но вы свои тратите на маечки, а мы свои – на политзеков. Вы на маечку, мы на детский дом. Поэтому вы и сидите в такой жопе, как «Русский Репортер».

- И мне, признаться, очень нравится та жопа, в которой я сижу. Вы же сами видите, у меня – отель, дорогие шампуни и маечки… Давайте так… Ну, многие хотят, чтобы мир стал лучше. Чтобы животных не ели, например…

- Но и маечки при этом были… - угрюмо говорит молодой человек из активистов.

- Само собой… Это ведь мои деньги…

- А мир чей? – спрашивает меня все тот же молодой человек, которого мне хочется спросить – а ты заработал хотя бы на одну такую маечку, чтобы осуждать тех, кто ее покупает? Но я боюсь, что рыба поплывет по кругу.

- Так и улучшайте мир, на здоровье, - говорю я.

- Я буду его улучшать, а вы – маечки покупать?

- Жизнь настолько коротка… - говорит Воротников.

- Но маечки не становятся смыслом жизни, они идут побочно…

- Нужно отбросить все побочное, - говорит Коза.

- Ладно. Когда вы поняли, что нужно все это отбросить? В детстве вы об этом думали?

- В детстве родители сумели вложить в меня ненависть к своим согражданам, - отвечает она. – Посмотри на других, и делай, как все.

- А как вы хотите помочь своим согражданам, если их ненавидите?

- Я с детства сразу разделила для себя все на плохое и хорошее, - отвечает она, - на черное и белое. Просто поняла, что если человек хоть раз в жизни сделал что-то плохое, например, взял у козы молоко и продал его, значит, он плохой.

- Продал и купил своему ребенку то, чего у него не было, - я смотрю на ребенка, спящего у нее на руках.

- Анархия – это не хаос, - запевает ее муж. – Анархия – это свобода.

- Если человек собаку бьет или перепелов стреляет, он и к людям так же будет относиться, - продолжает Коза.

- Но в мире немало людей, которые понимают, что не надо бить собаку, что не надо охотиться, ведь магазины завалены мясом, и охота перестает быть средством добычи пропитания, - говорю я, и активисты в который раз презрительно смеются надо мной.

- А я с этим согласен, - говорит Воротников. – Да, иди воруй в мясных завалах. На охоту – плохо.

И стоит ему только меня поддержать, как я подплываю к нему с другой стороны и кусаю его в незащищенный бок.

- Ваша агрессия – наиграна, - говорю я. – То, что вы, Олег Воротников, хороший человек, для меня очевидно.

- Нормально, все нормально, - бормочет он, видимо, не ожидавший такого поворота.

- Мы обсуждаем малозначительные вопросы! – разражается активистка с цветами. – Мы потратили кучу времени на какую-то ерунду!

- Вы можете пойти попить еще кофе, - я киваю на дверь. Она не трогается с места. – Это ведь мое интервью,- мягче говорю я.

- Мы вам объяснили, что вы не имеете морального права тратить деньги на себя, когда есть люди, которым они нужней, - устало говорит Воротников.

- А я вам говорю, что любовь с ненавистью рука об руку не ходят. Нельзя ненавидеть людей и пытаться им помочь.

- Мы никого не ненавидим.

- Вы только что сказали. Да и мне вы уже успели кучу неприятного наговорить…

- У вас неуважительное отношение к людям, которые не могут сами заработать.

- У меня неуважительное отношение к вам, которые могут сами заработать. А что касается людей с ДЦП, то им государство обязано помогать, а не я.

Слово государство вызывает новые смешки и фырчание.

- Государство – устаревшая форма, - говорит Воротников, - оно никому не нужно. Оно существует только благодаря существованию «Русских репортеров». Оно нам мешает со своими решетками.

- А что делать с убийцами?

- Вы предлагаете их держать в тюрьме?

- Что вы предлагаете?

- Мы много об этом думали, все наши идеи – либеральны. Может, потому что сейчас такое время, и людям, натерпевшимся жестокости, не нужно море крови… Мы думаем, что убийц надо отселять на острова.

- Ну, на островах – природа, рыбки, море.

- Просто запирать в тюрьму – это, вообще ни о чем. Тюрьма укрепляет мировоззрение – я заработал и отстрадал свою точку зрения.

- Но согласитесь, в тюрьме сидеть не сладко. В другой раз неповадно будет… - говорю я, намекая на то, что Олег и Леня буквально только что из СИЗО.

- Просто есть разные подходы, - подает голос Леня. – Потребность наказать человека – не наш подход.

- Но у тюрьмы нет альтернативы, - говорю я.

- Если мы отказались от моря крови, то острову альтернативы нет.

- Лично я – за месть, - говорит Воротников. – Если будут мстить, то, пожалуйста.

- А если не будут?

- Государство как отдельная от общества карательная сила не нужно.

- Хорошо. А кто будет карать? Иначе убийцы будут свободно ходить по улицам с топорами, - образ Раскольникова не идет из головы. Может быть, оттого, что сейчас наше интервью сильно смахивает на разговор Порфирия Петровича с Раскольниковым об особых людях, Наполеонах и Магометах, имеющих право на преступление. - Давайте возьмем за модель благополучную страну, - предлагаю я, - где государство выполняет свою функцию, то есть служит народу, а не превращает его, народ, в своего слугу.

- Государство – тюрьма, и не исполняет никакие функции, - отвечает Воротников. – А вам что не нравится? Что на острове их не так взъе…т, как в тюрьме?

- Именно это мне и не нравится.

- Значит, вы – жестокая фашизоидная женщина! – с жаром говорит Воротников. – Из вас фашизоидность так и прет!

- Если он убил, ему прямой путь в тюрьму, - подтверждаю свою жестокость.

- Надо селить на остров, где разрешено убийство, - говорит Коза, и сначала я даже не верю, что она, делящая мир на черное и белое, могла произнести эти слова.

- А вот это гораздо жестче, - замечаю я.

- Если я не готов его убить, я должен его отселить, - говорит Воротников. – Или убивай. Он сидит весь свой срок вот так на корточках… это ничему не научит, не исправит.

- Но преступники будут бояться совершать преступления.

- Вы опять за такое устройство общества, где все боятся. А бояться не надо, не на боязни все строится.

- Вы его убьете? Лично вы? – спрашиваю Олега, и вспоминаю еще один эпизод из «Преступления и Наказания», когда офицер спрашивает студента, готов ли он лично убить старуху-процентщицу.

- Он может и готов умереть за свое зверство… - негромко рассуждает Воротников, - но я не готов его убить…

- Что вас сдерживает?

- Я не готов… Мне не нужна его кровь…

- Почему?

- Она ничему не научит ни его, ни других. Я могу его убить только из личной мести, личную месть трудно отменить, и ее легко понять. Идите, убивайте этих убийц! – говорит он таким же тоном, как до того, говорил «Идите, воруйте!». – Но сейчас они сидят для того, чтобы вам легко было покупать маечки.

- И не только маечки… - вставляю я.

- Значит, вы – непорядочный человек.

- Я все же вас поправлю – убийца убил не потому, что я купила себе маечку…

- Но сел, чтобы вам было удобно и комфортно их покупать. Но мы не это обсуждаем. Вы хотите, чтобы их изолировали. Так зачем еще издеваться?

- Видимо, пребывание в СИЗО произвело на вас неизгладимое впечатление, - усмехаюсь я.

- Вы только что сказали, что хотите, чтобы над людьми в тюрьме издевались, их пытали.

- Правда? – интересуюсь я.

- По сути – да, - снова подает голос Леня.

- А что, если вас после СИЗО поместят в психиатрическую лечебницу? – говорю я и слежу за Леней. Он молчит.

- Будем бороться! – не без пафоса провозглашает Воротников. – За нами – будущее!

- Не дай Боже!

- Пройдет сто лет, никто и не вспомнит о «Русском репортере», но все будут помнить группу «Война».

- То есть вы славы хотите?

- Она у нас уже есть, куда ж больше. Мы просто пользуемся ею грамотно.

- Не так уж вы и знамениты… - вставляю я.

- А кто более знаменит из русских художников? – спрашивает Воротников, и мне хочется показать ему на стены своего отеля «Репин», увешанные репродукциями картин художника, в честь которого отель был назван.

- Когда я впервые прочла о вас, я сразу поняла, что ваши акции – попытка людей, неотмеченных талантом, заявить о себе, устроить себе пиар, - говорю я, понимая, что их обижаю. Но ведь и они ни с кем не церемонятся.

- Коза, например, - кандидат физико-математических наук, - говорит Воротников.

- А вы сами какими талантами отмечены?

- У меня блестящее образование, я уже талантлив.

- Но прославились-то вы не своим блестящим образованием, а тем, что х… нарисовали…

- Вы сильно промахнулись, - выстреливает Леня, и я поворачиваюсь к нему, думая – «наконец-то!». – Олег не станет про себя говорить, но все знают, что он и до «Войны» был известен благодаря своему интеллекту.

- Я ни в коем случае не исключаю наличие у него интеллекта, - отвечаю Лене. – Только прославился он не этим.

- Я – талант! – провозглашает Воротников, и все хохочут. – Нет, я – не талант, потому что талант заимствуют, как это делает «Русский Репортер». А я – гений! И гений крадет.

- А кем вы хотели быть в детстве?

- Вас следователь Петров попросил задавать такие вопросы? – спрашивает меня Коза.

- Я не знакома со следователем Петровым.

- Обыкновенно, как все дети, водителем электрички, - говорит Воротников, - овладеть стандартными профессиями. А потом я хотел уже быть самим собой.

- А каким вы хотите видеть этот мир?

- Довольно быстро избавившимся от государства. Наверное, сократятся связи между родственниками, но окрепнут связи между близкими по духу людьми.

- У вас были плохие родственники?

- Нет. Просто люди перестанут держаться за родственников, не будут ограничены мамой, папой и престарелыми бабушками и дедушками.

- О чем вы мечтаете?

- Надо фашизоидов вычистить.

- То есть меня?

- Нет, если вы к нам присоединитесь. Вы всего лишь несчастны…

- Ни за что! К тому же, я не чувствую себя несчастной.

- Хотя к нам и не надо присоединяться, мы есть все…

- Опишите человека.

- Человек – это тот, кто может прощать.

- Прощать? Нет, вы на это не способны. Вы даже принять меня не пытаетесь.

- Потому что вы хотите принадлежать старому миру, который скоро помрет.

- А если нет?

- А если нет, то мы как поколение юное проиграли.

- Не такое уж и юное…

- Не такое, как ваши кумиры.

- Расскажите мне о моих кумирах.

- Пожилые бандиты. Путин с Медвежонком. А будь это по-другому, вы бы не работали в «Русском Репортере», вы бы раздавали бомжам еду.

- Все не могут быть «раздавателями» еды.

- Вы просто встроены в государство. А если оно не нравится, не нужно в него встраиваться, нужно создавать альтернативное.

- А если нравится?

- Как правило, люди, которые говорят, что их все устраивает, просто терпят. А если с ними поговорить, они понимают, что их не все устраивает, - говорит Коза. – Не устраивает то, что хлеб стоит не пять копеек, и что проезд дорогой, и каждый месяц все дорожает. Люди недовольны этим. Это вы со своей позиции смотрите, потому что у вас есть зарплата.

- Если вы хотите исправлять систему, то для этого есть и другие методы, - говорю я, - и вы уж не обижайтесь, но те, что вы используете, вызывают только отторжение. Это – хулиганство, и все.

- Отторжение они вызывают только у фашизоидов.

- Вы читаете в интернете комментарии к своим акциям?

- Это – фашизоидные комментарии.

- Но их пишут люди! Которых вы называете фашизоидами, а говорите, что за светлое будущее для них!

- Ничего не поделаешь, - хмуро говорит Воротников.

- Но вы несете серьезный заряд ненависти!

- Но… только там, где… Где-то же надо… Да, это бодрит… Ненависть бодрит…

- Кого мы ненавидим? – спрашивает Коза, не в состоянии принять мысль о том, что кто-то ненавидит их, а кого-то ненавидят они. Но разве люди, оказавшиеся в разряде черных, продавшие молоко своей козы, ею любимы?

- Тех, кто вас не поддерживает, - отвечаю ей.

- Ненависть тут вообще не при чем! – говорит она.

- Коза, не позволяй себя взводить, - останавливает ее Воротников. – Кого мы ненавидим? Это люди, которые ловятся на определенные приемы подачи материала. А мы вскрываем в них фашизоидную сущность.

- Зачем?

- Чтобы они заглянули внутрь себя.

- А вы сами внутрь себя заглядываете?

- Я знаю, что внутри меня все нормально, - говорит Коза.

- Я – добрый и хороший, - говорит Воротников, и я ничуть не сомневаюсь в том, что так оно и есть. Я и сама давно поняла, что он – добрый и хороший.

- Вы меня оскорбили несколько раз за интервью. Вы не добрый и не хороший, - отвечаю я.

- Но мы же вам объяснили, почему? – говорит Коза, видимо, уверенная в том, что для того, чтобы оскорбить человека, достаточно объяснить ему, для чего это делается.

- Так почему вы мне подставляете зеркало, а сами в него взглянуть не хотите?

- Рассмотрим пример Лени, - говорит Воротников, видимо, решив, что нужно вернуть товарищу долг. - Еще в мае прошлого года, то есть меньше года назад, он был банальным менеджером, он не успевал заниматься протестной деятельностью, на нее у него оставались только выходные. И он часто жаловался, встречаясь с нами – вот, так хочется, но не могу. Посмотрите, какая разительная перемена с человеком произошла – он бросил работу, он создал лучшие произведения современного искусства…

- Например?

- Например, х… и мигалки.

- Это я не считаю искусством.

- И третье: он отсидел и вышел. Человек за жизнь не успевает столько сделать. Ваши художники, которых вы называете художниками… Таких метаморфоз в человеке я никогда не наблюдал.

Леня молчит.

- А может это банальные амбиции? – спрашиваю я, но Леня молчит.

- Он герой нашего времени, – говорит Коза.

- Он был обычным менеджером среднего звена, - говорю я, - он не ушел с позиции топ-менеджера, которая предоставляет неизмеримо больше жизненных благ.

- Большой город ломится от жизненных благ, - говорит Воротников.

- Только вам их никто не дает.

- А мы не инвалиды, чтобы самим не взять.

- У менеджера среднего звена нет шансов прославиться. И тогда он идет и рисует х… на Литейном мосту.

- Слава – это инструмент, с которым надо работать. Таисия Осипова – девушка, которую центр "Э" разлучил с ее пятилетним ребенком, подкинул ей наркотики, и она сидит в СИЗО уже больше нашего. Ее арестовали через неделю после нашего ареста. Но она не такая известная, поэтому мы пользуемся своей славой, привлекая внимание к ней. Для нас очень важно, чтобы вы о Таисии написали. Мы не сидим на своей славе как на бобах. У нас проблема в том, что ко всем, кто хочет свободно мыслить и выражаться, приходят. Им говорят – не делай современное искусство, делай выставки про Чечню и Афганистан по госзаказу.

- Я всегда свободно выражаюсь, и пока ко мне никто не пришел, - говорю я.

- Потому что вы не опасны врагу. Или плохо делаете свою работу.

- Если вы сейчас обосрете нас в своей статье, к вам не придут, - говорит Коза, - а если напишите, какие мы классные…

- Я не собираюсь писать про то, какие вы классные потому, что классными вас не считаю. Но я вас и обсирать не буду. Мое мнение не зависит от мнения тех, кто против вас, или мнения моей редакции. Просто допустите, что я сама могу не считать вас классными. И если меня забавляет рисунок на Литейном, показанный фэсбэшникам, то исключительно исходя из моего отношения к фэсэбэшникам, но не к вам и вашему творчеству.

Рыба замедляет ход. Несколько минут мы препираемся на тему тюрем. Группа требует большими буквами написать в интервью: «Рамзан Кадыров – говно», а еще лучше – сделать эти слова заголовком. Мне снова напоминают о моей жестокосердной сущности, а потом Воротников спрашивает меня, имею ли я право заниматься тем, чем занимаюсь.

- А вы имеете? – спрашиваю его в ответ. – Вам кто право дал?

- Право сам себе даешь. В правовом обществе еда оформляется, как право, а в не правовом - как привилегия. Вы хотите представить ситуацию еды, как привилегию. А это право, его не надо обосновывать, объяснять, за него не надо извиняться, оно просто есть, и все. Вам хорошо, а если у человека жизнь по-другому повернулась? И он плохо ест. И вы знаете, что такие люди есть. Но вместо того, чтобы отдать им свои деньги, вы предпочитаете идти в кафе.

- Так и объясните мне, почему вы не стремитесь улучшить то, что есть? Не сделать так, чтобы государство обеспечивало своим гражданам это право? Почему не стремитесь построить такую модель, в которой все будут сыты, но никому не придется воровать?

- Потому что благоденствующие страны существуют за счет стран третьего мира, и нравственно это еще более неприятная ситуация.

- Но, допустим, есть некая идеальная модель, которая существует за счет себя самой…

- Нет, потому что мы против государства, - возражает Воротников.

- А меня такая модель, как промежуточная устраивает, - говорит Коза.

- Та же ситуация в России, - продолжает Воротников, тон его становится спокойнее, он уже не так сильно играет, как в начале. – Европа из своего кармана оплачивает эту мафиозную власть, чтобы Путька с Медвежонком продолжали танцевать и лупиться в очко. Тут тоже есть нечестный момент. А мы призываем к тому, чтобы быть честнее. Но вы называете наше бытование нечестным, недопустимым и стыдным, - заканчивает Воротников, превращая меня в собирательный образ всех своих противников. – Где же стыд-то? Мы работаем круглосуточно…

- А вы спросили, кому нужна ваша такая работа? О вас написали, о вас рассказали, но это не значит, что вас оценили, - я могла бы рассказать им о том, как недолговечен информационный повод для журналистов, но в моей маленькой комнате и так сделалось душно. Пора открывать окно.

- Посадили в тюрьму – это не оценили? – спрашивает Воротников.

- Оценить вас должны те люди, для которых вы работаете – безногие, с ДЦП. Они должны вам сказать – как здорово, что вы есть.

- В тюрьме мне так говорили. А в тюрьме люди действительно обездоленные сидят.

- Они, наверное, о вас узнали, только когда вас к ним подселили.

- Нет! – торжествует Воротников. – Я вхожу в хату - там меня уже все знают.

- И вам это приятно?

- Мне это все равно, - врет он. – Но я вижу, что люди за нас.

- А вы когда-нибудь видели по-настоящему несчастных людей.

- Да, - коротко отвечает он.

- Кого? Где?

- Я большинство своих родственников могу назвать несчастными людьми, - очень просто говорит он.

- Почему они несчастны? – так же просто спрашиваю я.

- Мы с братом попали в аварию, и он разбился насмерть у меня на глазах. Другого брата зарезали ножом. И вся моя большая семья, но не мать и не отец, они все – алкоголики, кто-то сидел, люди с очень тяжелыми судьбами. Мой отец – шахтер, ему пришлось водить маршрутку, чтобы хоть немного обеспечить свою младшую дочь, которая поступила на первый курс в Москве. Но и они довольно несчастные люди. Мать у меня усталая женщина, она думает, что ничего нельзя изменить, она апатичная, а апатичные люди уже несчастны.

- У вас было несчастное детство?

- Несчастное? Почему? Нормальное детство у меня было. Я говорю, что сталкивался с несчастными людьми, как с живыми, так и с уже ушедшими… Просто здоровый человек, не художник, фашизоид, он не поддался бы на провокацию – нет-нет, я воровать не пойду, это может плохо кончиться. Нет-нет, я против власти не буду выступать, это может плохо кончиться. А художник лишен возможности уйти от провокации.

- Почему вы никак не можете поверить, что я не буду воровать не из страха?

- А потому что вы не объяснили мне, почему… - говорит Воротников, и мне кажется, еще чуть-чуть, и я поймаю рыбу. Но я иду на провокацию – произношу запрещенное слово.

- Все, что во мне заложено… - выдерживаю паузу и бросаю это слово, - Богом… восстает против воровства и против убийства. Все, что может быть в человеке хорошего…

Но меня уже не слушают – насмешки несутся со всех сторон.

- Вы пьяны? – тоном доктора спрашивает Воротников. – Вы обкурились? Нет? Так почему в твердом уме и здравой памяти вы горите мне про какого-то бога?

- Я пытаюсь объяснить, что есть другие позиции и другие причины не воровать… Но вы не можете этого допустить. Вы не можете допустить, что можно помогать другими способами.

- Скажите нам, может, мы тоже будем вашими способами помогать, - без издевки говорит Воротников.

- Нет-нет, это отнимет у вас все, чем вы сейчас живете. Потому что я говорю о помощи тихой, о которой никто не узнает.

- Но вы осуждаете наши методы, ничего не предлагая взамен, а задача художника – не осуждать, а собрать все, что есть лучшего, и украсть.

- Хорошо. Как минимум, заработать и отдать.

- Вы так делаете?

- Нет. Я… не могу и не хочу… Почему, если воровство – не зло, для вас убийство – зло?

- В некоторых ситуациях убийство допустимо, - говорит Воротников, он это уже говорил.

- Вы врете сейчас, - теперь торжествую я, - для вас убийство – недопустимо.

- В ситуации нападения или освободительной войны…

- Война и убийство – разные вещи, - перебиваю я.

- Нападение слабого на сильного – это благородно.

- Это – агрессия.

- Это – демонстрация характера.

- А кому интересна ваша демонстрация характера?

- Человеку слабому.

- Вы знаете, сколько таких слабых было в нацистских лагерях, которые, убив первого еврея, превращались в сильных и жестких убийц?

- Вы неправильно меня поняли. Я в принципе не склонен к насилию, - говорит Воротников, а я про себя думаю – ха, уж я-то тебя поняла, я с самого начала разглядела в тебе человека, которому хочется казаться жестче и агрессивнее, чем он на самом деле есть. – Ситуация, когда слабый нападает на сильного, мне понятна, - продолжает он, - а когда сильный на слабого – никак. А государство – это всегда нападение сильного на слабого. Но мне понятно, когда какой-нибудь анархист поджигает военкомат.

И я снова подозреваю, что такая ситуация возможна для Воротникова только ночью и при полной уверенности в том, что в военкомате уже никого нет. Девушка-активистка поднимается и, уходя, дарит мне цветы. Я не спрашиваю, где они их взяли. Уверена, сперли. Но цветы беру. Они – не пельмени. Активисты открывают окно. В комнату врывается свежий ветер и шум Невского. Просыпается ребенок.

- Максимум, на что вы способны, это перевернуть машину. На человека вы не нападете, - говорю я.

- Это – провокационный вопрос! – вдруг вскидывается Воротников.

- Правда? У вас провокационным является каждый вопрос, отвечая на который, вам придется проявить свою природную человечность и мягкость.

- Еще раз… - грубо сопротивляется Воротников, - я допускаю случаи оправданного насилия.

- Но вы сами на него не пойдете!

- Все будет хорошо, - бурчит он.

- Вы боитесь, что я вас изображу в репортаже человечным?

- Вы? Кто это у нас говорил про тюрьму? Что там должны страдать и бояться? Вы неправильно ставите вопрос. Нужно не избегать насилия любыми целями, а избегать насилия сильного над слабым.

- Но когда слабый начинает насильничать над сильным, он меняется с ним местами.

- Сильный всегда должен оставаться сильным. Сильные и умирают сильными. А наша российская власть сильная, пока у нее власть. А сами по себе это – люди бесталанные, неинтересные, маленькие. Они играют в больших людей, в тиранов, в приличных людей, но ими не являются, поэтому и выходит у них так неинтересно и мелко.

- Если бы в ваши руки попала власть, как бы вы начали с нею управляться? Предложите модель. В ваших акциях есть политическая составляющая. Если вы хотите, чтобы я стала вашей сторонницей, то вы должны объяснить мне, к чему вы меня поведете…

- У меня есть несколько пунктов – не общих, а частных. Я бы, во-первых, освободил женщин от уголовной ответственности. У них задачи другие – рожать детей.

- А если женщина убила своего ребенка? Что, позволить ей родить другого?

- Да, она родит одного или двух. Но сажать женщину в тюрьму – это просто безумие. Наша задача – сохранить человеческий род.

- Детоубийца жестокая, нераскаявшаяся, будет воспитывать своего нового ребенка…

- Вы мне рассказываете про тигров в Ясной Поляне. Встретить жестокую нераскаявшуюся убийцу можно с той же вероятностью, что и тигра в Ясной Поляне.

- По себе судите.

- Не надо принуждать человека к раскаянию. Из-за мифических детоубийц я должен еб…ть всех? Это – бред! Давайте теперь над всеми миллионами повесим этот страшный колпак. У вас каждая вторая женщина – детоубийца.

- Это вы так перекраиваете мои слова? – спрашиваю я, а сын Воротникова Каспер в это время играет на полу с машинкой.

- Это я вас так расшифровываю.

- Вы расшифровываете все в свою сторону, так, чтобы ваша установка не расшаталась.

- Потому что вы – фашизоид, - сообщает мне Воротников, и я поджимаю губы. – Второй пункт, - продолжает он, - нельзя приравнивать к преступлению и даже правонарушению воровство в супермаркете. Кража – тайное хищение чужого имущество. Какое же оно тайное, если там висят камеры? Оно – не тайное, оно – открытое. Уже не кража по 158, когда всех крепят.

- Однажды я заступилась за старуху в супермаркете – она украла йогурт, - рассказываю я. – И я понимаю, почему украла она. Но не понимаю, почему воруете вы.

- Потому что вы отдаете предпочтение какой-то социальной группе. Вы с моим следователем Петровым очень похожи – он требовал продления моего содержания под стражей, когда я отсидел уже три месяца. «Воротников по состоянию здоровья, может содержаться в тюрьме». У тебя хорошее здоровье? Сиди в тюрьме! Когда вы защищаете бабульку, вы приравниваете себя к фашистам. А вот молодой человек тоже хочет йогурт, - он указывает на кого-то из активистов.

- Пусть идет вагоны разгружать, - злобно бурчу я.

- Я вам объяснил, что, по действующему законодательству воровство в супермаркете не является кражей. Кроме того, в супермаркетах создается ситуация, когда ты изначально приравниваешься к вору. Ты заходишь, там стоят ворота, да? Тебя предупреждают. Камеры. И еще надписи – «улыбнитесь, вас снимают». Это какое же неуважение нужно проявлять к человеку, заходящему, как вы, заработав свои денежки, купить курицу замороженную?! Какое дикое презрение! надо проявлять к человеку! чтобы ставить его в ситуацию – мы тебя подозреваем, ты – вор!

- Да, меня это тоже раздражает, - соглашаюсь с ним.

- Надо добиваться, чтобы этого не было.

- Но вы-то не этого добиваетесь. Вы добиваетесь, чтобы вам разрешили брать без спроса.

- Мне не нужно ничье разрешение.

- Вы забываете о карательных органах. Вы уже отсидели в СИЗО за то, что не спрашивали. И вас могут упечь в психбольницу. Мне кажется, эта реальность для вас вполне осязаема, - я говорю жестко, но, по сути, против содержания Олега или Лени в психбольнице, не потому что мне близка их позиция, а потому, что они – здоровы.

- Ну да, - мягче говорит он, - нам назначили психиатрическую экспертизу… хотя она не полагается по статье, которую нам вменяет.

- А это значит, что вы не все можете…

- Но это не значит, что нам нельзя, - говорит Воротников, и я вздыхаю. - …Третий пункт моей программы: если человека за кассой останавливает охранник и начинает его притеснять, значит, он является подельником этого человека, потому что он, увидев совершающееся преступление, не предотвратил его, а дождался, когда оно будет доведено до конца. И, таким образом, он стал подельником этого человека. Мой третий пункт – либо предотвращать воровство внутри супермаркета, либо не останавливать человека за кассой.

Такая модель государства, в котором женщин-убийц можно встретить только в Ясной Поляне, а третий пункт вытекает из второго и касается одного воровства, меня не прельщает. Да и кого она может прельстить?

- Когда вы в последний раз плакали? – спрашиваю Воротникова.

- Иногда читаю что-то, могу заплакать… - говорит он голосом, из которого почти ушла агрессия и бравада. – Сейчас постараюсь вспомнить случай не придуманный… Я читал правила внутреннего распорядка в следственном изоляторе, и там было написано, что прогулочные дворики для матерей с детьми, содержащихся в следственных изоляторах, должны оборудоваться песочницами, кустами. И время прогулки должно ограничиваться – для обычного зека это – час, для малолетки – два часа, а для матери с ребенком до трех лет – время прогулки не ограничено, но выйти на прогулку можно только один раз. Из-за этого я расплакался.

- Ты плакал? – спрашивает Коза.

- У вас по-прежнему мир делится на белое и черное? – спрашиваю ее, и она кивает.

- Он и должен делиться, - говорит Воротников. - Поймите, художник - он же не объективный человек. Он должен занимать ситуации, которые обыватель может себе позволить обойти. А вы хотите в нас увидеть людей.

- Да, хочу.

- А художник – не совсем человек, он заранее занимает ситуации проигрышные. Он работает в идеальном пространстве, с идеальными конструкциям. И сам метод художественной работы – это ставить себя в идеальные ситуации, а идеальные ситуации проигрышные, потому что они нереальные. Вот... И эта ситуация идеальная, когда надо делить мир на белое и черное. Да, в жизни это не так, но мы сейчас работаем не в жизни, а в художественном поле, - объясняет Воротников, а я хочу возразить, что живут-то они в жизни и воруют во вполне реальных супермаркетах, и наказание могут получить реальное, но я не перебиваю – нет смысла. Рыба уплывет еще дальше, разговор затянется, меня, в который раз, назовут фашизоидкой, а я уже составила свое мнение о «Войне», и в этом мнении нет ни черного, ни белого. Но, пожалуй, нет и того цвета, который оскорбил бы их больше всего – серого нет. – В художественной жизни деление на полутона – это потеря, - продолжает Воротников. - Вот по поводу моральной позиции – имеешь право, не имеешь права… Да, эта позиция идеальная, но только в этой позиции художнику имеет смысл существовать, и у художника есть шанс что-то подвинуть, изменить. Если он будет обывателем, ничего у него не получится. Когда художник занимает обывательскую позицию, он перестает существовать, он занимается художественным промыслом, может быть, карьерой, называет это профессией, но это уже не художественная работа. А журналист может себе позволить полутона, - разрешает мне он.

- Да, - соглашаюсь я, - иначе мне пришлось бы нарисовать вас черными или белыми.

- Мы бы стали белыми.

- Нет. Вы заслуживаете и черного, и белого одновременно. Но, к счастью, у меня есть другие цвета.

- Мы станем белыми.

- Нельзя быть черными, а потом стать белыми, вы же сами говорили… - поворачиваюсь к Козе.

- Если бы вам пришлось выбирать или вашим читателям, мы бы все равно попали к белым. Даже вы отнесли бы нас к белым. Вы хотите, чтобы мы проиграли. Вы пытаетесь делить на оттенки, чтобы серым нас замазать. У вас не получится. И вы же сами говорите – никогда не займу вашу позицию.

- Не займу, но это не значит, что я хочу, чтобы вы проиграли.

- Мы рисуем ситуацию гражданского поступка. Многие говорят: я бы с удовольствием присоединился к протестующим, если бы не работа, если бы не семья, если бы не то, что я хочу кушать. Мы ему показываем – не навяливай нам эту е…нь, ели ты хочешь к нам присоединиться, то вот как добывается еда в большом городе. Все завалено едой. Это нельзя продать, это нельзя съесть. Иди и кушай. Только не говори, что ты не можешь придти в восемь вечера на митинг.

- Вы очень боитесь стать серыми, а потому готовы стать черными.

- Это вы боитесь довести ситуацию до крайности, до идеала.

- Черный – тоже крайность. И он тоже можете быть идеальным.

- Вы – фашистка, черной свастикой расползаетесь по карте мира.

- Ну что делать? Расползаюсь... – устало смиряюсь я.

- Только крайняя ситуация – честна. Все остальное – нечестно.

- А почему вы ебнутый? – поворачиваюсь к Лене.

- Почему я ебнутый? – удивленно переспрашивает он, пока все смеются над вопросом. – Кличку такую дали.

- За его талант! За его энергию и страсть! За его метаморфозу! – восторженно нахваливает товарища Воротников. – Ебнутый – это тот… - задумывается, - … это тот, который бы не выжил… Никогда себя не было жалко им, я за этих ребят подпишусь, - декламирует, а сам… а сам боится, что из стиха вдруг возьмет, да вылезет его, Воротникова, человечность. И он сдерживается до последнего.

- Кто по крышам скакал над мигалками, - декламируют хором, - бронированных черных марусь.

- Он готов умереть…

- Что ж не умер до сих пор? – ко мне возвращается ехидство.

- Живучий падла… - смеется Воротников. - Мы – везучие!

Они собираются в супермаркет за продуктами. Я прошу взять меня с собой. Воротников говорит, только в том случае, если я буду воровать вместе с ними. Журналист не должен быть над схваткой, заявляет он. А я понимаю, что из меня хотят сделать невольного сообщника. И еще я понимаю, что именно им – сообщником – я и являюсь. Тем охранником, который не предотвратит, но и не выпустит.

Источник: Нацбол

  Обсудить новость на Форуме